Неточные совпадения
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило
ничего:
Враги его,
друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от
друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне
друзья,
друзья!
Об них недаром вспомнил я.
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и
друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей
ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Но та, сестры не замечая,
В постеле с книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И
ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То был,
друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
Мой бедный Ленский! за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыпленный
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается
ничем,
И мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов,
друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке
друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный
друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня! до того ли?
Что нужды мне в твоем уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право,
ничего.
Пошли же внука своего...
Но уже ни капитала, ни разных заграничных вещиц,
ничего не осталось ему; на все это нашлись
другие охотники.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова
ничего не было.
Тот же час, отнесши в комнату фрак и панталоны, Петрушка сошел вниз, и оба пошли вместе, не говоря
друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем.
В один мешочек отбирают всё целковики, в
другой полтиннички, в третий четвертачки, хотя с виду и кажется, будто бы в комоде
ничего нет, кроме белья, да ночных кофточек, да нитяных моточков, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться в платье, если старое как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами [Пряженцы — «маленькие пирожки с мясом и луком; подается к ним суп или бульон».
Он об этом больше
ничего, как только сказал тому и
другому, и вдруг побледнели и тот и
другой; страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг.
— А, если хорошо, это
другое дело: я против этого
ничего, — сказал Манилов и совершенно успокоился.
Плюшкин приласкал обоих внуков и, посадивши их к себе одного на правое колено, а
другого на левое, покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях, кулич и халат взял, но дочери решительно
ничего не дал; с тем и уехала Александра Степановна.
— Пропал совершенно сон! — сказал Чичиков, переворачиваясь на
другую сторону, закутал голову в подушки и закрыл себя всего одеялом, чтобы не слышать
ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул он уже на каком-то индюке.
Но приятная дама
ничего не нашлась сказать. Она умела только тревожиться, но чтобы составить какое-нибудь сметливое предположение, для этого никак ее не ставало, и оттого, более нежели всякая
другая, она имела потребность в нежной дружбе и советах.
—
Ничего, мой
друг. Ха, ха, ха! Ступай к себе, мы сейчас явимся обедать. Ха, ха, ха!
— Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось
другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <лет>. Половина именья отдается на монастырь, а
другая — обеим воспитанницам пополам, и
ничего больше никому.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в
другой конец залы к
другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее
ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
В это время наместо прежней бабы очутилась
другая,
ничего не знавшая и не понимавшая.
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на
другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но, не нашедши
ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
Впрочем, обе дамы нельзя сказать чтобы имели в своей натуре потребность наносить неприятность, и вообще в характерах их
ничего не было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось само собою маленькое желание кольнуть
друг друга; просто одна
другой из небольшого наслаждения при случае всунет иное живое словцо: вот, мол, тебе! на, возьми, съешь!
— Спутать, спутать, — и
ничего больше, — отвечал философ, — ввести в это дело посторонние,
другие обстоятельства, которые запутали <бы> сюда и
других, сделать сложным — и
ничего больше. И там пусть приезжий петербургский чиновник разбирает. Пусть разбирает, пусть его разбирает! — повторил он, смотря с необыкновенным удовольствием в глаза Чичикову, как смотрит учитель ученику, когда объясняет ему заманчивое место из русской грамматики.
— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем
друг друга, ты
ничего мне не дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь мою.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто
ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе
друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно
друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно
друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Другой бы на моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune; [руку и сердце (фр.).] но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости любовь! мое сердце превращается в камень, и
ничто его не разогреет снова.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я
ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на
другой день.
А вы —
другая статья: вам бог жизнь приготовил (а кто знает, может, и у вас так только дымом пройдет,
ничего не будет).
Платьев-то нет у ней никаких… то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и не то чтобы что-нибудь, а так, из
ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем
другая особа выходит, и помолодела и похорошела.
Ничего, так себе теорийка; une théorie сommе une autre. [теория как всякая
другая (фр.).]
Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем
другого, тупо и задумчиво посмотрел на него и
ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз.
Да и что такое эти все, все муки прошлого! Всё, даже преступление его, даже приговор и ссылка казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не мог в этот вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь мыслью; да он
ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно
другое.
Далее Соня сообщала, что помещение его в остроге общее со всеми, внутренности их казарм она не видала, но заключает, что там тесно, безобразно и нездорово; что он спит на нарах, подстилая под себя войлок, и
другого ничего не хочет себе устроить.
У Сони промелькнула было мысль: «Не сумасшедший ли?» Но тотчас же она ее оставила: нет, тут
другое.
Ничего,
ничего она тут не понимала!
— Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с. Больше
ничего и не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту, уже говоря о
другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
— Это
другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем не так дело было! Вот уж это-то не так! Это все Катерина Ивановна тогда наврала, потому что
ничего не поняла! И совсем я не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест… Мне только протест и был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже не могла оставаться здесь в нумерах!
— И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе?
Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на
другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
— Она
другой день
ничего не ела.
Он заглянул в казаны
других куреней — нигде
ничего.
Многим из них это было вовсе
ничего и казалось немного чем крепче хорошей водки с перцем;
другим наконец сильно надоедали такие беспрестанные припарки, и они убегали на Запорожье, если умели найти дорогу и если не были перехватываемы на пути.
Своих, чертов сын, своих бьешь?..» Но Андрий не различал, кто пред ним был, свои или
другие какие;
ничего не видел он.
Несмотря на все эти причуды,
другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за границу — и без него Обломов опять ввергался весь по уши в свое одиночество и уединение, из которого могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежедневных явлений жизни; но подобного
ничего не было и не предвиделось впереди.
Не было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала на вопросы обстоятельно, на которые бы прежде не отвечала
ничего. Видно было, что она решилась принудить себя делать, что делают
другие, чего прежде не делала. Свободы, непринужденности, позволяющей все высказать, что на уме, уже не было. Куда все вдруг делось?
— Как же-с, надо знать: без этого
ничего сообразить нельзя, — с покорной усмешкой сказал Иван Матвеевич, привстав и заложив одну руку за спину, а
другую за пазуху. — Помещик должен знать свое имение, как с ним обращаться… — говорил он поучительно.
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов,
другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет — не заметит. Присутствие его
ничего не придаст обществу, так же как отсутствие
ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и
других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
А природа ее
ничем этим не обидела; тетка не управляет деспотически ее волей и умом, и Ольга многое угадывает, понимает сама, осторожно вглядывается в жизнь, вслушивается… между прочим, и в речи, советы своего
друга…
Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит — весь он так хорош, так чист, может
ничего не делать и не делает, ему делают все
другие: у него есть Захар и еще триста Захаров…
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо —
ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам;
другого, ни с того ни с сего, начнет коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе
ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем
другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
Она не думала, не сознавала
ничего этого, но если б кто
другой вздумал уследить и объяснить впечатление, сделанное на ее душу появлением в ее жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его так, а не иначе.
Илья Ильич, не подозревая
ничего, пил на
другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.